Неточные совпадения
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый, как
похорошелиУ Ольги плечи, что за грудь!
Что за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А
то, мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот… какой же я болван!
Ты к ним на
той неделе зван...
У нас теперь не
то в предмете:
Мы
лучше поспешим на бал,
Куда стремглав в ямской карете
Уж мой Онегин поскакал.
Перед померкшими домами
Вдоль сонной улицы рядами
Двойные фонари карет
Веселый изливают свет
И радуги на снег наводят;
Усеян плошками кругом,
Блестит великолепный дом;
По цельным окнам тени ходят,
Мелькают профили голов
И дам и модных чудаков.
«Онегин, я тогда моложе,
Я
лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в
тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…
Они называются разбитными малыми, слывут еще в детстве и в школе за
хороших товарищей и при всем
том бывают весьма больно поколачиваемы.
Деревня показалась ему довольно велика; два леса, березовый и сосновый, как два крыла, одно темнее, другое светлее, были у ней справа и слева; посреди виднелся деревянный дом с мезонином, красной крышей и темно-серыми или,
лучше, дикими стенами, — дом вроде
тех, как у нас строят для военных поселений и немецких колонистов.
— А дело, по-настоящему, вздор. У него нет достаточно земли, — ну, он и захватил чужую пустошь,
то есть он рассчитывал, что она не нужна, и о ней хозяева <забыли>, а у нас, как нарочно, уже испокон века собираются крестьяне праздновать там Красную горку. По этому-то поводу я готов пожертвовать
лучше другими лучшими землями, чем отдать ее. Обычай для меня — святыня.
— Позвольте, почтеннейший, вновь обратить вас к предмету прекращенного разговора. Я спрашивал вас о
том, как быть, как поступить, как
лучше приняться… [Далее в рукописи отсутствуют две страницы. В первом издании второго
тома «Мертвых душ» (1855) примечание: «Здесь в разговоре Костанжогло с Чичиковым пропуск. Должно полагать, что Костанжогло предложил Чичикову приобрести покупкою именье соседа его, помещика Хлобуева».]
Он объявил, что главное дело — в
хорошем почерке, а не в чем-либо другом, что без этого не попадешь ни в министры, ни в государственные советники, а Тентетников писал
тем самым письмом, о котором говорят: «Писала сорока лапой, а не человек».
— Нет, барин, как можно, чтоб я был пьян! Я знаю, что это нехорошее дело быть пьяным. С приятелем поговорил, потому что с
хорошим человеком можно поговорить, в
том нет худого; и закусили вместе. Закуска не обидное дело; с
хорошим человеком можно закусить.
— Приятное столкновенье, — сказал голос
того же самого, который окружил его поясницу. Это был Вишнепокромов. — Готовился было пройти лавку без вниманья, вдруг вижу знакомое лицо — как отказаться от приятного удовольствия! Нечего сказать, сукна в этом году несравненно
лучше. Ведь это стыд, срам! Я никак не мог было отыскать… Я готов тридцать рублей, сорок рублей… возьми пятьдесят даже, но дай
хорошего. По мне, или иметь вещь, которая бы, точно, была уже отличнейшая, или уж
лучше вовсе не иметь. Не так ли?
Когда взглянул он потом на эти листики, на мужиков, которые, точно, были когда-то мужиками, работали, пахали, пьянствовали, извозничали, обманывали бар, а может быть, и просто были
хорошими мужиками,
то какое-то странное, непонятное ему самому чувство овладело им.
Нужно заметить, что у некоторых дам, — я говорю у некоторых, это не
то, что у всех, — есть маленькая слабость: если они заметят у себя что-нибудь особенно
хорошее, лоб ли, рот ли, руки ли,
то уже думают, что лучшая часть лица их так первая и бросится всем в глаза и все вдруг заговорят в один голос: «Посмотрите, посмотрите, какой у ней прекрасный греческий нос!» или: «Какой правильный, очаровательный лоб!» У которой же хороши плечи,
та уверена заранее, что все молодые люди будут совершенно восхищены и
то и дело станут повторять в
то время, когда она будет проходить мимо: «Ах, какие чудесные у этой плечи», — а на лицо, волосы, нос, лоб даже не взглянут, если же и взглянут,
то как на что-то постороннее.
Если ж настояла крайняя необходимость,
то все-таки казалось ему,
лучше выдать деньги завтра, а не сегодня.
Еще не успеешь открыть рта, как они уже готовы спорить и, кажется, никогда не согласятся на
то, что явно противуположно их образу мыслей, что никогда не назовут глупого умным и что в особенности не согласятся плясать по чужой дудке; а кончится всегда
тем, что в характере их окажется мягкость, что они согласятся именно на
то, что отвергали, глупое назовут умным и пойдут потом поплясывать как нельзя
лучше под чужую дудку, — словом, начнут гладью, а кончат гадью.
Собакевич отвечал, что Чичиков, по его мнению, человек
хороший, а что крестьян он ему продал на выбор и народ во всех отношениях живой; но что он не ручается за
то, что случится вперед, что если они попримрут во время трудностей переселения в дороге,
то не его вина, и в
том властен Бог, а горячек и разных смертоносных болезней есть на свете немало, и бывают примеры, что вымирают-де целые деревни.
«Я ему подарю, — подумал он про себя, — карманные часы: они ведь
хорошие, серебряные часы, а не
то чтобы какие-нибудь томпаковые или бронзовые; немножко поиспорчены, да ведь он себе переправит; он человек еще молодой, так ему нужны карманные часы, чтобы понравиться своей невесте!
«Экой скверный барин! — думал про себя Селифан. — Я еще не видал такого барина.
То есть плюнуть бы ему за это! Ты
лучше человеку не дай есть, а коня ты должен накормить, потому что конь любит овес. Это его продовольство: что, примером, нам кошт,
то для него овес, он его продовольство».
Впрочем, дамы были вовсе не интересанки; виною всему слово «миллионщик», — не сам миллионщик, а именно одно слово; ибо в одном звуке этого слова, мимо всякого денежного мешка, заключается что-то такое, которое действует и на людей подлецов, и на людей ни се ни
то, и на людей
хороших, — словом, на всех действует.
Потом пошли осматривать крымскую суку, которая была уже слепая и, по словам Ноздрева, должна была скоро издохнуть, но года два
тому назад была очень
хорошая сука; осмотрели и суку — сука, точно, была слепая.
В картишки, как мы уже видели из первой главы, играл он не совсем безгрешно и чисто, зная много разных передержек и других тонкостей, и потому игра весьма часто оканчивалась другою игрою: или поколачивали его сапогами, или же задавали передержку его густым и очень
хорошим бакенбардам, так что возвращался домой он иногда с одной только бакенбардой, и
то довольно жидкой.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье,
то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на
то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится
тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще
лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его болезни.
Ему нравилось не
то, о чем читал он, но больше самое чтение, или,
лучше сказать, процесс самого чтения, что вот-де из букв вечно выходит какое-нибудь слово, которое иной раз черт знает что и значит.
В голове просто ничего, как после разговора с светским человеком: всего он наговорит, всего слегка коснется, все скажет, что понадергал из книжек, пестро, красно, а в голове хоть бы что-нибудь из
того вынес, и видишь потом, как даже разговор с простым купцом, знающим одно свое дело, но знающим его твердо и опытно,
лучше всех этих побрякушек.
Позабыл
то, что ведь
хорошего человека не продаст помещик; я готов голову положить, если мужик Чичикова не вор и не пьяница в последней степени, праздношатайка и буйного поведения».
Я человек не без вкуса и, знаю, во многом мог бы гораздо
лучше распорядиться
тех наших богачей, которые все это делают бестолково.
Завидев еще издали его, Чичиков решился даже на пожертвование,
то есть оставить свое завидное место и сколько можно поспешнее удалиться: ничего
хорошего не предвещала ему эта встреча.
Так как разговор, который путешественники вели между собою, был не очень интересен для читателя,
то сделаем
лучше, если скажем что-нибудь о самом Ноздреве, которому, может быть, доведется сыграть не вовсе последнюю роль в нашей поэме.
—
То есть, по крайней мере, я займусь
тем, что можно будет сделать, — займусь воспитаньем детей, буду иметь в возможности доставить им
хороших учителей.
Чичиков занялся с Николашей. Николаша был говорлив. Он рассказал, что у них в гимназии не очень хорошо учат, что больше благоволят к
тем, которых маменьки шлют побогаче подарки, что в городе стоит Ингерманландский гусарский полк; что у ротмистра Ветвицкого
лучше лошадь, нежели у самого полковника, хотя поручик Взъемцев ездит гораздо его почище.
Таков уже русский человек: страсть сильная зазнаться с
тем, который бы хотя одним чином был его повыше, и шапочное знакомство с графом или князем для него
лучше всяких тесных дружеских отношений.
Я поставлю полные баллы во всех науках
тому, кто ни аза не знает, да ведет себя похвально; а в ком я вижу дурной дух да насмешливость, я
тому нуль, хотя он Солона заткни за пояс!» Так говорил учитель, не любивший насмерть Крылова за
то, что он сказал: «По мне, уж
лучше пей, да дело разумей», — и всегда рассказывавший с наслаждением в лице и в глазах, как в
том училище, где он преподавал прежде, такая была тишина, что слышно было, как муха летит; что ни один из учеников в течение круглого года не кашлянул и не высморкался в классе и что до самого звонка нельзя было узнать, был ли кто там или нет.
— Василий Петрович, — сказал есаул, подойдя к майору, — он не сдастся — я его знаю. А если дверь разломать,
то много наших перебьет. Не прикажете ли
лучше его пристрелить? в ставне щель широкая.
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие
лучше, чем я в самом деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И
то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда жить? а все живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
— Ведь этакий народ! — сказал он, — и хлеба по-русски назвать не умеет, а выучил: «Офицер, дай на водку!» Уж татары по мне
лучше:
те хоть непьющие…
— Я думаю, что у него очень
хорошая мысль, — ответил он. — О фирме, разумеется, мечтать заранее не надо, но пять-шесть книг действительно можно издать с несомненным успехом. Я и сам знаю одно сочинение, которое непременно пойдет. А что касается до
того, что он сумеет повести дело, так в этом нет и сомнения: дело смыслит… Впрочем, будет еще время вам сговориться…
К
тому же он чувствовал беспредельную нравственную усталость, хотя рассудок его в это утро работал
лучше, чем во все эти последние дни.
У папеньки Катерины Ивановны, который был полковник и чуть-чуть не губернатор, стол накрывался иной раз на сорок персон, так что какую-нибудь Амалию Ивановну, или,
лучше сказать, Людвиговну, туда и на кухню бы не пустили…» Впрочем, Катерина Ивановна положила до времени не высказывать своих чувств, хотя и решила в своем сердце, что Амалию Ивановну непременно надо будет сегодня же осадить и напомнить ей ее настоящее место, а
то она бог знает что об себе замечтает, покамест же обошлась с ней только холодно.
Платьев-то нет у ней никаких…
то есть никаких-с, а тут точно в гости собралась, приоделась, и не
то чтобы что-нибудь, а так, из ничего всё сделать сумеют: причешутся, воротничок там какой-нибудь чистенький, нарукавнички, ан совсем другая особа выходит, и помолодела и
похорошела.
— Ну, и руки греет, и наплевать! Так что ж, что греет! — крикнул вдруг Разумихин, как-то неестественно раздражаясь, — я разве хвалил тебе
то, что он руки греет? Я говорил, что он в своем роде только хорош! А прямо-то, во всех-то родах смотреть — так много ль людей
хороших останется? Да я уверен, что за меня тогда совсем с требухой всего-то одну печеную луковицу дадут, да и
то если с тобой в придачу!..
— А что ж? Непременно. Всяк об себе сам промышляет и всех веселей
тот и живет, кто всех
лучше себя сумеет надуть. Ха! ха! Да что вы в добродетель-то так всем дышлом въехали? Пощадите, батюшка, я человек грешный. Хе! хе! хе!
Да!
лучше выбросить! — повторял он, опять садясь на диван, — и сейчас, сию минуту, не медля!..» Но вместо
того голова его опять склонилась на подушку; опять оледенил его нестерпимый озноб; опять он потащил на себя шинель.
— Так вот, Дмитрий Прокофьич, я бы очень, очень хотела узнать… как вообще… он глядит теперь на предметы,
то есть, поймите меня, как бы это вам сказать,
то есть
лучше сказать: что он любит и что не любит? Всегда ли он такой раздражительный? Какие у него желания и, так сказать, мечты, если можно? Что именно теперь имеет на него особенное влияние? Одним словом, я бы желала…
Ты до
того себя разнежил, что, признаюсь, я всего менее понимаю, как ты можешь быть при всем этом
хорошим и даже самоотверженным лекарем.
Рассудите же; мало
того, как истинный друг ваш, прошу вас (ибо
лучше друга не может быть у вас в эту минуту), опомнитесь!
— А так-с, надо-с. Сегодня-завтра я отсюда съеду, а потому желал бы ей сообщить… Впрочем, будьте, пожалуй, и здесь, во время объяснения.
Тем даже
лучше. А
то вы, пожалуй, и бог знает что подумаете.
— Гм! — сказал
тот, — забыл! Мне еще давеча мерещилось, что ты все еще не в своем… Теперь со сна-то поправился… Право, совсем
лучше смотришь. Молодец! Ну да к делу! Вот сейчас припомнишь. Смотри-ка сюда, милый человек.
— А! не
та форма, не так эстетически
хорошая форма! Ну, я решительно не понимаю: почему лупить в людей бомбами, правильною осадой, более почтенная форма? Боязнь эстетики есть первый признак бессилия!.. Никогда, никогда яснее не сознавал я этого, как теперь, и более чем когда-нибудь не понимаю моего преступления! Никогда, никогда не был я сильнее и убежденнее, чем теперь!..
Это ночное мытье производилось самою Катериной Ивановной, собственноручно, по крайней мере два раза в неделю, а иногда и чаще, ибо дошли до
того, что переменного белья уже совсем почти не было, и было у каждого члена семейства по одному только экземпляру, а Катерина Ивановна не могла выносить нечистоты и
лучше соглашалась мучить себя по ночам и не по силам, когда все спят, чтоб успеть к утру просушить мокрое белье на протянутой веревке и подать чистое, чем видеть грязь в доме.
— Всю эту возню,
то есть похороны и прочее, я беру на себя. Знаете, были бы деньги, а ведь я вам сказал, что у меня лишние. Этих двух птенцов и эту Полечку я помещу в какие-нибудь сиротские заведения получше и положу на каждого, до совершеннолетия, по тысяче пятисот рублей капиталу, чтоб уж совсем Софья Семеновна была покойна. Да и ее из омута вытащу, потому
хорошая девушка, так ли? Ну-с, так вы и передайте Авдотье Романовне, что ее десять тысяч я вот так и употребил.
Переведя дух и прижав рукой стукавшее сердце, тут же нащупав и оправив еще раз топор, он стал осторожно и тихо подниматься на лестницу, поминутно прислушиваясь. Но и лестница на
ту пору стояла совсем пустая; все двери были заперты; никого-то не встретилось. Во втором этаже одна пустая квартира была, правда, растворена настежь, и в ней работали маляры, но
те и не поглядели. Он постоял, подумал и пошел дальше. «Конечно, было бы
лучше, если б их здесь совсем не было, но… над ними еще два этажа».